Константин Кедров. Поэт, обманувший время

 

 

Ничего, кроме времени, не интересовало самого загадочно­го поэта, но времени он не ве­рил и считал, что единственная реальность — это смерть. В бук­вальном смысле Введенский был близок к истине — смерть буше­вала всюду. Аресты, высылки и, наконец, гибель на этапе в 41-м году — такова судьба это­го интеллигентнейшего из петер­буржцев.

 

Вероятнее всего, мы так бы и не узнали, что именно стави­лось в вину поэту палачами тогдашнего КГБ, если бы не роко­вое стечение обстоятельств. В 1983 году идеологическая охран­ка КПСС арестовала за распро­странение религиозной литерату­ры известного ленинградского филолога, специалиста по старофранцузской литературе Михаи­ла Мейлаха. Среди прочих пре­ступных антисоветских деяний молодого ученого названо и это — интерес к творчеству Александра Введенского. Зна­комясь со своим обвинительным делом, сидя в андооповской ка­талажке, Михаил Мейлах, в частности, узнал, что Введен­скому было предъявлено Обви­нение по статье 58-10 — «вреди­тельство в области детской ли­тературы». Впрочем, по-своему обвинители были правы, когда утверждали, что своими заумны­ми стихами Введенский отвлекал людей от строительства социа­лизма. Слабым же местом сего обвинения было то, что, увле­ченные строительством социа­лизма. трудящиеся при всем желании не могли читать вредного поэта, поскольку стихи его не печатались. Если бы не подвиж­ническая деятельность многих людей, в частности того же Ми­хаила Мейлаха, по собранию ру­кописей поэта, мы бы никогда не смогли прочесть Александра Введенского.

 

Выйдя из тюрьмы в годы перестройки, Михаил Мейлах. конечно же, продолжил «антисоветскую деятельность и агита­цию» по собиранию и изданию рукописей Александра Введен­ского. И вот наконец перед вами двухтомник поэта. Изда­ние Александра Введенского можно без преувеличения счи­тать самым важным литератур­ным событием уходящего года.

 

Рукописи Александра Введен­ского сохранил, рискуя жизнью я свободой, его друг, единомышленник, филолог, философ и математик Я. С. Друскин, умер­ший в 1980-м году. А издатель­ство «Гилея» недавно выпусти­ло двухтомник Александра Вве­денского.

 

Через всю поэзию Введенско­го проходит апокалипсический образ скачущего коня, несуще­го смерть:

 

еду еду на коне

страшно страшно страшно мне

я везу с собой окно

но в окне моем темно.

 

Выйдя из тюрьмы после пер­вого ареста, поэт сказал Друскину: «Сейчас даже предатель­ство и донос неинтересны и бессмысленны. Предположим, я донес бы на тебя, что ты чи­таешь Платона. И после этого мне все равно бы не разреши­ли читать Платона». «Звезда бессмыслицы» — вот сокровен­ный образ Введенского. Только это небесное тело продолжало сиять абсурдом над бедной Россией, но было бы большой ошибкой искать ключи к поэзии Введенского в его трагической судьбе или в тогдашней поли­тической ситуации. Бессмыслица открыта Введенским как фе­номен поэзии и самой жизни. Скорее всего, наше столетие будет названо веком крушения всех идеологий. Кому-то это стало ясно сейчас, кто-то, как Введенский, знал об этом уже в 20-х,годах. Введенский пришел после Хлебникова и Маяковско­го, когда рухнули хрустальные замки светлого будущего, в которое так верили русские фу­туристы. Введенский верил только в абсурд. «Я посягнул на понятие, на исходные обоб­щения, что до меня никто не делал. Этим я провел как бы поэтическую критику разума — более основательную, чем та, отвлеченная. Я усомнился, что например, дом, дача и башня связываются и объединяются понятием здание. Может быть, плечо надо связать с четыре. Я делал это на практике, в поэ­зии, и тем доказывал».

 

Выйдя из тюрьмы 21 мар­та 1932 года, Введенский оказался брошенным в беско­нечные пространства кровавой красной империи. Лишенный права проживания в Ленингра­де, он мечется между Курском, Вологдой и Борисоглебском и пишет свои магические феерии.

 

Мне жалко, что я не звезда

бегающая по небосводу

в поисках точного гнезда

она находит себя и пустую земную воду

никто не слыхал чтобы звезда издавала скрип

ее назначенье ободрять собственным молчанием рыб.

 

Можно сколько угодно декларировать абсурд и бессмыслицу как наивысшее проявление жиз­ни, но, слава Богу, еще ни один поэт не удержался в пре­делах своих манифестов и деклараций. Освободившись от оков привычной грамматики, Введенский остался прежде все­го поэтом.

 

рыбы плавали как масло

по поверхности воды

мы поняли, жизнь повсюду гасла

от рыб до Бога и звезды.

И ощущение покоя

всех гладило своей рукою.

 

Даниил Хармс, разделивший с Введенским курскую ссылку, отзывался о нем как о демоническом, в гетевском смысле поэте. Он сравнивал Введенско­го с Гоголем, Толстым и Хлеб­никовым, поскольку эти вели­кие писатели и поэты тоже «имели свою идею и считали ее выше своих художественных произведений». Введенского действительно можно сравнить с Хлебниковым по бескорыс­тию, аристократизму и полному отсутствию в жизни внешних признаков быта; но он уже не мог относиться к любой мысли и к любой теории, в том числе и своей, без самоиронии. «Я ду­мал в тюрьме испытывать вре­мя. Я хотел предложить и даже предложил соседу по камере попробовать точно повторять предыдущий день, в тюрьме все способствовало этому, там не было событий. Но там было время. Наказание я получил тем же временем.

 

Наш календарь устроен так что мы не ощущаем новизны каждой секунды. А в тюрьме эта новизна каждой секунды, и в то же время ничтожность этой новизны, стала мне ясной. Я не могу понять сейчас, если бы меня освободили двумя днями раньше или позже, была бы какая-нибудь разница. Становится непонятным, что значит раньше и позже, становится непонятным все».

 

Я не могу спокойно читать эти строки. Для кого-то это, может, и философия, а для ме­ня живое свидетельство одного из великих мучеников XX ве­ка. Безусловно, здесь открыты Введенским какие-то законы дьявола, разгаданы козни врага рода человеческого, построившего тюрьму из времени, но ведь важнее всего и интереснее всего сам Введенский. Когда читаем житие святого, нас ма­ло волнуют его прозрения и его ошибки, сам он. Вопрос «быть или не быть» интересен лишь в устах Гамлета и скучен в устах философа. Все открытия в тео­рии Введенского важны, потому что это мысли и страдания поэ­та. «Звери вы, колокола. Звуко­вое лицо лисицы смотрит на свой лес», — вспоминает Вве­денский в тюремной камере. И уже навсегда для тех, кто по­чувствовал эти строки, звери будут лесными колоколами.

 

Поэт остается поэтом. Жен­щины ради него, ссыльного и опального, убегают из дому. Именно так поступила Г. Б. Ви­кторова, уехав с Введенским на Кавказ. Но и на Кавказе не бы­ло защиты «от их всевидящего глаза, от их всеслышащих ушей». Молодожены поселились в Харькове.

 

Введенского арестовали 27 сентября 1941 года для прину­дительной эвакуации. На всякий случай завели еще одно дело с какими-то невнятными доноса­ми, написанными явно по заказу.

 

В деле указана дата — 20 декабря, но что произошло на самом деле, неизвестно: умер от дизентерии, расстрелян или выброшен из вагона между Воронежем и Казанью. Вероят­но, мы никогда не узнаем, как погиб гениальный поэт.

 

О том, как были спасены ру­кописи Введенского, вернее, небольшая часть его погибшего творческого наследия, расска­зывает Михаил Мейлах. «Па­мять о Введенском умерла бы вместе с его немногими уцелев­шими друзьями, если бы Я.С. Друскин, будучи уже в состоя­нии дистрофии, не отправился через весь блокадный Ленинград на квартиру Хармса, что­бы спасти его бумаги. Здесь он встретился г. женой Хармса М.В. Малич, которая жила в другом месте — в дом попала бомба, стекла были выбиты, да и оставаться в квартире после ареста мужа было небезопасно. М.В. Малич дала Я.С. Друскину чемодан, в котором он унес рукописи, с которыми не рас­ставался даже в эвакуации».

 

Итак, вот она, замечательная цепочка людей, сохранивших стихи поэта. Г.Б. Викторова — жена Введенского, Даниил Хармс, расстрелянный в подва­лах ленинградского КГБ, жена Хармса М.В. Малич, друг Вве­денского Я.С. Друскин и, наконец, Михаил Мейлах, аресто­ванный все тем же ленинград­ским КГБ уже в 1983 году, продержавшим в своих застен­ках замечательного филолога до самой перестройки.

 

Прервется ли на этом цепь злодеяний одних и подвигов других, я не знаю, но знаю, что ни один человек из КГБ не под­вергнут даже легкому админи­стративному взысканию ни за убийство Хармса, ни за смерть Введенского, ни за арест Мейлаха. Зло. не наказано — это полбеды. Ужас в том, что оно даже и не названо злом. Вот «отчет» ленинградского КГБ о своих преступлениях. Канцеляр­ская отписка, выданная уже в марте 1991 года. «Следствием было установлено, что группа, в которую входили Ювачев-Хармс Д.И. и Введенский А.И... в 1926 году на основе контрреволюционных монархических убеждений его уча­стников— вступили на путь активной контрреволюционной деятельности. Первоначально она оформилась в нелегальный орден «ДСО» или «Самовщина». В 1928 году из состава «ордена» выделилась группа литера­торов в составе Ювачева-Хармса Д.И., Введенского А. И. и других, активизировавшая свою подрывную работу путем ис­пользования советской литера­туры и контрреволюционной дея­тельности среди гуманитарной интеллигенции (преимущественно литераторов и художни­ков)».

 

Напрасно, стало быть, говорят, что нынешнее КГБ не бе­рет на себя ответственность за деяния прошлых пет. Как видим, берет и даже одобряет. Правда, справка дана за 5 ме­сяцев до августа 91-го, но ведь и после августа не последовало никаких дополнений к вышеупо­мянутой справке.

 

Ну а теперь о контрреволю­ционной деятельности. Как ве­село все начиналось. Собира­лись поэты на разных кварти­рах вполне легально. Бывали они и у некоего В.Р. Домбровского, мужа очаровательной Генриетты Давыдовны. Как знать, не стихотворенье ли Олейникова, посвященное Ген­риетте, стало основной причи­ной обвинении в контрреволю­ционности.

 

«Я влюблен в Генриетту Давыдовну», — такими словами начиналось стихотворение, а за­кончилось оно обвинительным заключением по делу Введен­ского и Хармса, подписанным ревнивым мужем Генриетты, следователем тогдашнего КГБ В.Р. Домбровским.

 

События все больше напоми­нали пьесу Введенского «Елка у Ивановых». На новогоднюю елку собирались дети, и все они в течение праздника поги­бают без каких бы то ни бы­ло реальных причин. Кто стре­ляется, кто просто умирает. Под пьесой дата — 1938 год. Действие пьесы — полный аб­сурд — все как в жизни. Вот знаменитый финал смертей — живая пародия на только что минувший 1937-й, год безум­ных репрессий.

 

В о л о д я К о м а р о в (мальчик 25 лет. Стреляет над ее ухом себе в висок). Мама не плачь. Засмейся. Вот и я застрелился.

П е т я П е р о в (мальчик 1 года). Ничего, ничего мама. Жизнь пройдет быстро. Скоро все умрем.

Д у н я Ш у с т р о в а (девочка 82 лет). Я умираю, сидя в кресле.

М и ш а П е с т р о в (мальчик 76 лет). Хотел долголетия. Нет долголетия. Умер.

Н я н ь к а. Детские болезни, детские болезни. Когда только научатся вас побеждать. (Умирает).

 

Перечитывая этот финал, созданный, может, за месяц, а может, за час до последнего ареста поэта, я все время ощу­щаю, что здесь выражено на­много больше, чем может вме­стить наш разум. Да и Введен­ский не пытается понять все. Дикари с тарелками над голова­ми, «а может, и не дикари», вне­запно заселившие немногочис­ленную землю. — это, может быть, мы с вами, «племя мла­дое, незнакомое», а может быть, и не мы. Искусство XIX века стремилось отвечать на вопросы. Искусство XX века не отвечает, а только спрашивает. 

 

Эшелон арестантов, насильно эвакуированных из Харькова в 1941 году, — вот почетный предсмертный эскорт Введен­ского — поэта, которому в XX столетии было тесно. Он не опередил время, а просто ушел из него намного раньше, чем все свершилось.

 

Даже Николай Заболоцкий с изумлением писал Введенскому о неземной природе его поэ­зии: «Стихи не стоят на земле, на той, на .которой живем мы. Летят друг за другом перели­вающиеся камни и слышатся странные звуки из пустоты; это отражение несуществующих миров». Это была критика, но сегодня она звучит как хвала. Поэт сам возводит иные миры, а потом проходит время, и мы обживаем эти необитаемые воз­душные замки.

Абсурд пьес Ионеско кажется мне пресноватым по сравнению с этим текстом. Принято счи­тать, что Россия отстает от ми­рового развития. Отстает в об­ласти экономики и политики, но в области мысли, в литературе, и искусстве почему-то мы, как правило, опережаем общемировое развитие лет на 20. Прав­да, мир узнает об этом намно­го позже, лет через 50. Театр Введенского будет по-настоя­щему открыт где-то в начале XXI века. Это пьесы, где, по сути дела, три действующих ли­ца: Человек, Бог и Смерть.

 

Введенский относится к аб­сурду и жестокости жизни сов­сем не так, как мы, не по-быто­вому. Он пытается понять не политический, а космический смысл происходящего; но он заранее знает, что этот «смысл» будет для человека «абсурдом». Финал последней пьесы под названием «Где». Введенский прощается не с XX веком, а с XIX. Прощается с наивной на­деждой на то, что мир можно понять разумом. В его пред­смертном видении появляется Пушкин. «Тут он вспомнил, он припомнил весь миг своей смерти. Все эти шестерки, пя­терки. Всю ту суету. Всю рифму. Которая была ему верная подруга, как сказал до него Пушкин. Ах, Пушкин, Пушкин, тот самый Пушкин, что жил до него. Тут тень всеобщего от­вращения лежала на всем. И ди­кари, а может, и не дикари с плачем, похожим на шелест ду­бов, на жужжанье пчел, на плеск волн, на молчанье камней и на вид пустыни, держа тарел­ки над головами, вышли и нето­ропливо спустились с вершин на немногочисленную землю. Ах, Пушкин, Пушкин. Все». (1941)

 

                                                                                                                 Константин Кедров

 

Опубликовано в газете "Известия". № 188. 2 октября 1993 г. С. 10.

ВСЕГО В КОРЗИНЕ: 0

ПОКУПКА НА СУММУ: 0 РУБ.

В издательстве Grundrisse вышли две автобиографические книги авангардных художников – Алексея Грищенко и Натальи Касаткиной

img

Амелия Джонс

Иррациональный модернизм: Неврастеническая история нью-йоркского дада / Пер. с англ. С. Дубина и М. Лепиловой

2019

Гилея

img

Алексей Грищенко

Мои годы в Царьграде. 1919−1920−1921: Дневник художника / Научн. ред., вступ. ст., пер. с фр. В. Полякова, пер. с укр. М. Рашковецкого, коммент. и примеч. С. Кудрявцева и В. Полякова

2020

Grundrisse